Учитель стихосложения

Ирина Сотникова

Учитель стихосложения

Владимир Натанович Орлов. Когда этот очерк об известном поэте и драматурге был опубликован, меня обвинили в предвзятости: слишком мало хвалебных слов среди всеобщего официоза, что посчитали дурным тоном. Я же писала о том, что чувствовала: о своей благодарности. И для меня этот человек до сих пор живой – в моей памяти и в моих чувствах.

Когда я вошла в пыльную комнатёнку маленькой хрущевской квартиры, освещенную вечерними закатными лучами, он – ссохшийся, большеголовый, седой – кинул на меня исподлобья недовольный взгляд и, не дав опомниться, сварливо спросил:
– Что в этой комнате необычного? Ты чувствуешь что-нибудь?
Поэт Владимир Орлов, – чьи произведения давно вошли в школьную программу, чьи детские пьесы с успехом ставились в столичных театрах, чьи книги издавались большими тиражами, – показался мне зловредным капризным стариком. Его больные ноги были бережно укутаны красным шерстяным пледом, из-под которого выглядывали безжизненные ступни в грубых шерстяных носках. Стараясь выглядеть значительным, он горделиво восседал в кресле у письменного стола и жестко буравил меня поверх старомодной оправы очков пронзительно-синими молодыми глазами, словно хотел, чтобы я поскорее убралась из его владений.
– Ну, говори! Что ты чувствуешь? – его тон казался недобрым.
Мне подумалось, что еще секунда молчания, и он, разразившись градом незаслуженных обвинений, меня прогонит. Я почувствовала стыд за себя и за свои стихи, которые мне так хотелось показать этой избалованной знаменитости. «Боже мой, – с тоской подумала я, – кажется, Орлов на старости лет совсем выжил из ума. А ведь мне больше некуда идти!..» – и ответила:
– Я… не знаю. Ничего не чувствую.
Он хмыкнул, обиженно отвернулся, пошарил на столе среди бумаг, потом задымил едкой дешевой сигаретой и, посмотрев в мою сторону, взглядом указал на кресло. Уставшая от напряжения, я с облегчением опустилась в него. Кресло оказалось неожиданно низким и продавленным, я в нем сразу утонула.
– …Домовой у меня, – в голосе старика  вдруг послышались ласковые нотки. – Кеша. Летом на даче живет, вольготно ему там, а к зиме приходится в квартиру забирать, чтоб от холода и тоски не помер. Вон, под шкафом сидит… – и действительно, в сумеречной темноте пыльного угла что-то как будто встрепенулось и мгновенно затихло. Так, доля секунды.
Я не помню точно, Кешей, Гришей или Гаврошей звали орловского домового, но помню очень хорошо, что в этот момент твердо решила вежливо откланяться: известный поэт оказался чокнутым.
– Сядь! – властно прикрикнул он, почувствовав мое импульсивное желание вырваться из объятий неудобного кресла.
– Сядь… – уже мягче повторил он, и вдруг неожиданно: – Ты влюблена?
Нет, поистине, сумасшедший Орлов удивлял меня все больше и больше. Влюблена? Он же знал от редактора газеты, в которой я работала, что я – мать двоих детей, примерная жена! Бред какой-то…
– Нет, не влюблена, – тихо и почему-то пристыжено ответила я.
Орлов с легким отвращением посмотрел на меня поверх очков и осуждающе произнес:
– Так какой из тебя поэт? Поэт должен быть влюбленным и голодным. Тогда у него получаются хорошие стихи, – и его глаза стали мечтательными, будто больше всего на свете он хотел быть влюбленным и голодным. А может, так оно в ту минуту и было?..

…А что было до этой встречи? Разочарование.
Понимая, что больше не могу оставаться наедине с неожиданно нахлынувшим на меня творчеством, я настойчиво искала людей, которым могла бы показать свои стихи. Мне хотелось поделиться откровениями и поэтическими образами, удивить и очаровать открывшимся во мне даром стихосложения. Так меня пригласили в литературную студию, которой руководил поэт Валерий Субботенко. Убежденная в своих способностях, я наивно восприняла обычное приглашение как благосклонность известного литератора. Надев лучшее крепдешиновое платье – голубое, в крупный черный горох, – взяла лучшие рукописи и, окрылённая, помчалась в центр города в предвкушении похвалы.
Одноэтажное, давно не ремонтированное здание довоенной постройки выглядело заброшенным. Солнечные лучи запутывались в сочной зелени раскидистых каштанов и не доходили до грязных окон. В сумрачной комнате с заплетенными паутиной потолками собрались поэты, большую часть которых составляли воодушевленные дамы пенсионного возраста. С серьезными физиономиями они начали читать друг другу длинные скучные стихотворения. Валерий Субботенко внимательно слушал их и ласково кивал в такт головой. Мое настроение упало. Потом анемичная молодая девушка, лениво перебирая струны гитары, спела грустную песню собственного сочинения о душе, разменявшей рубли на копейки. Дамы одобрительно загудели, и я поняла, что юное дарование было их любимицей (забегая вперед, скажу, что этот же сюжет несколько позже я встретила в стихах известного московского поэта).
Но вот пришел и мой черед. Я оживилась и подумала, что сейчас размету этот застоявшийся дух поэтического благонравия своим талантом, и аудитория в экстазе падет к моим ногам. Конечно, – что говорить? – читала я тогда более чем невыразительно, да и стихи были так себе. И аудитория не пала к моим ногам. Более того, одна из поэтесс с менторским злорадством высказалась насчет некоторых строк… Честно говоря, деталей не помню, но каждое ее слово вонзалось в мой напряженный от ожидания славы мозг раскаленным гвоздем. Старая, горчичного цвета, обивка кресла, в котором я сидела, вдруг стала колючей. Сумрак сгустился, сделалось душно. Мне захотелось сделаться маленькой и незаметной.
…Про меня очень быстро забыли. Еще несколько минут я слушала нудные «шедевры» студийцев и, не выдержав позора, выскочила на улицу. Последнее, что я запомнила — полный сожаления и сочувствия взгляд известного поэта. Наверное, он мог бы мне помочь, но дамы, окружившие своего покровителя плотным кольцом, все равно не позволили бы мне – молодой, тщеславной, напористой – потревожить его покой. Тьфу, тьфу, тьфу – от греха подальше…
На улице я несколько раз вдохнула полной грудью, стало легче. Вдруг кто-то окликнул. Это был Виктор Вилеко, детский поэт, который все это время незаметно сидел в углу и вежливо молчал. Он выбежал из мрачного чрева литературной студии вслед за мной и попытался сказать несколько слов утешения, но эти ненужные слова вызвали такую лавину слез, что я, махнув  рукой, ринулась за угол и побежала к троллейбусной остановке. Мои надежды рухнули, как карточный домик, горе мое было безмерно и окончательно. Вернувшись домой,  решила расслабиться. Откупорив начатую бутылку водки, я, как заправский пьяница, отхлебнула хороший глоток прямо из горлышка. Откуда мне было знать, что это был чистый медицинский спирт, припрятанный мужем на непредвиденный случай? Снова хлынули слезы, но теперь уже от боли, и мой полуторагодовалый сын, засунув в рот палец, с удивлением таращился карими глазенками на глупую маму, которая бегала по кухне и, отчаянно рыдая, пыталась найти закуску…
Все проходит.
Пережив жестокое потрясение от первой встречи с миром поэтов, я снова вернулась к сочинительству.  Вдохновение было неистребимо, жажда славы – тоже, и никакие пенсионеры от поэзии не смогли бы меня остановить. Я была уверена в том, что вплотную подошла к магической двери в некий волшебный мир, но открыть эту дверь мне самой было не по силам. И я затаилась в ожидании.
Говорят, что Господь всегда протягивает руку помощи тем, кто в ней нуждается особенно остро. Какими-то совершенно невообразимыми узорами переплелись тогда нити взаимоотношений окружавших меня людей, которые и привели к заместителю главного редактора одной из столичных газет – личности незаурядной, сильной. Ей – властной, но в глубине души сентиментальной женщине – мои стихи чем-то понравились: некоторые строки были интересны новизной метафор, а среди вороха написанных, как Бог на душу положит, опусов встречались неожиданно яркие по композиции строфы и даже целые тексты.  Но я стала осмотрительной в своих ожиданиях и не восприняла ее оценку всерьез. Где-то я была права, потому что заместитель редактора очень боялась ошибиться и не спешила давать рекомендации. Владимир Натанович Орлов был ее хорошим другом. Он крайне редко принимал молодых стихотворцев, считая это занятие совершенно неблагодарным. Рискуя навлечь на себя его гнев, она по телефону дала мне краткую характеристику и договорилась о встрече.

– …Давай стихи, – Орлов вяло протянул руку, будто ему предстояло выполнить ужасно нудную работу.
Я дрожащими руками подала ему пачку отпечатанных рукописей – сто пятьдесят стихотворений. Он ее взвесил в руке, почмокал губами, наугад выбрал несколько листков, быстро пробежал их глазами, хмыкнул, оживился. Просмотрел еще раз и, отложив их в сторону, улыбнулся и одобрительно воскликнул:
– Да ты – поэт!
Потом кивнул головой на оставшиеся рукописи и голосом, не терпящим возражений, сказал:
– Остальное выброси… Или сожги, – не дав мне опомниться, назидательно продолжил:  – Зачем ты пишешь стихи? Ты знаешь, что это не даст тебе ни копейки? Тебя будут критиковать и осмеивать. Поэзия сейчас никому не нужна, так же, как и поэты. Вот я, казалось бы, – поэт. А кому я нужен? Кто обо мне вспоминает?.. – и еще долго, в том же духе, Орлов читал мне нотацию.
Он, конечно, был прав, но все же задел меня за живое. Доказать свою точку зрения вразумительно я не смогла – старик не давал вставить в его патетическую речь ни одного слова, однако почувствовал мое нежелание слушать его, и, сумбурно завершив мысль, замолчал и отвернулся. Но, как ни странно, уже через минуту настороженность маститого поэта сменилась благодушием. Пошарив у себя на столе, он нашел среди бумаг какую-то книжицу и пробурчал:
– Сейчас ты услышишь настоящую поэзию.
Читал Владимир Натанович замечательно: приглушенным голосом, мягко, с выразительными интонациями. Казалось, будто в каждом стихотворении звучала его собственная невысказанная боль: о прошедшей любви, о потерянном друге, о верной собаке, об увядающей природе, так остро напоминающей человеческую старость. Он совершенно преобразился, помолодел, стал легким, общительным, веселым.
Стемнело. Мы переместились на тесную кухню, пили кофе, и он снова читал и читал стихи, подчеркивая особенно яркие образы, выделяя интонационно рифмы. Именно в этот момент я услышала и, как мне показалось, навсегда поняла полифонию стиха: сочетания смысловых акцентов, фонетических консонансов, ритма, размера, эффектов рифмы… За каждым стихотворением я увидела живого человека-творца. Орлов ничего не говорил о теории стихосложения, но для меня вдруг все стало ясным и прозрачным, хотя никакой ясности тогда, конечно, не было – просто билось в груди ощущение: вот-вот, само собой, придет понимание. И оттого впечатление оказалось самым сильным – на всю жизнь.
Совершенно счастливая, окрыленная блестящим успехом, я ушла от Орлова поздним вечером. Даже не заметив, как добралась, энергично открыла дверь со словами:
– Давайте пить шампанское! Орлов сказал, что я – поэт!
Но мое ликование не встретило у родных сочувствия по причине слишком позднего возвращения. И такой удачный день завершился  семейной ссорой. Обескураженная недоверием близких, я на следующий день мстительно сожгла всю рукопись, оставив только те стихотворения, которые Владимир Орлов, не глядя, выдернул из пачки. Этот ритуал успокоил меня: вместе с листками дорогих мне сочинений сгорели все мои ожидания и надежды на славу. На этот раз сгорели навсегда.

Орлов очень любил озадачивать. Он задавал вопросы, способные вогнать в краску кого угодно. Я не была исключением и чувствительно воспринимала его скользкие замечания, но упрямо делала вид, что не замечаю двусмысленностей. И хулиганистый старик, наталкиваясь на мою наигранную невозмутимость, недовольно осаживался и начинал говорить дельные вещи. Впрочем, не щадил он и себя, и это был его способ не сойти с ума от собственной немощности.
Он часто читал свои стихи, но они мне не нравились: я не любила детскую поэзию. Так же относилась я и к поэтической сатире, хотя Орлов не раз повторял, что сатирические стихотворения охотно печатаются издателями, причем за них неплохо платят. Например, он гордился собственными короткими сентенциями типа: Под старой мусорною кучей/ Лежал использованный случай… — и считал их верхом остроумия, а я, честно говоря, не понимала, зачем посвящать стихи грязному порванному презервативу, даже если в них присутствует намек на что-то эдакое? Я честно пыталась сочинить что-либо в этом духе (кажется, про котов, сидящих возле мусорных контейнеров), но быстро потеряла к этому жанру интерес. С чувством юмора у меня всегда было туго. Упрямо продолжая писать о природе и чувствах, выстраивала свою, как мне казалось, оригинальную форму стиха. Я полностью переделала те стихи, которые Орлов выдернул из сожженной рукописи, и новые тексты получили одобрение. По рекомендации поэта была напечатана в газете моя первая подборка стихов.
Владимир Натанович Орлов был резким и безапелляционным человеком. Он не щадил моего самолюбия и говорил начистоту все, что думал, высмеивая некоторые строчки моих стихов так, что впору было сбежать из его квартиры в слезах. Например, когда я сочинила строку о дожде: «в уголках вечно мокрой души…», – он со смехом высказался о том, что вечно мокрым может быть только детский матрас. Или находил в моих рукописях такие фонетические сочетания, которые и вслух-то неприлично было произносить. Правда, он тут же вспоминал о конфузах, происходивших в свое время с Цветаевой, Маяковским и другими поэтами, от души смеялся сам и смешил меня. Орлов мастерски высвечивал все мои недостатки и делал это так колко, что наступить на «те же самые грабли» я уже не смогла бы: его острые насмешки запоминались раз и навсегда, он научил меня внимательности и строгой разборчивости в использовании слов. Если я его не понимала – молчала, если понимала – отвечала, но никогда не спорила с ним. И ему это нравилось. За время нашего общения он снял с меня всю шелуху ненужных амбиций и научил терпимости.
Как и все творческие люди, Орлов был чувствителен к лести. Однажды я посвятила ему такие строки: «Вы правы, мэтр, и справедливы: сочту и выправлю грехи». Польщенный, он пробурчал под нос: «Это кто – мэтр?» Я ответила: «Вы». Он хмыкнул и, не правя, отложил в сторону это весьма несовершенное стихотворение: ему было приятно.
…Снова и снова перечитывал Орлов вслух стихи знаменитых поэтов, становился молодым, воодушевленным. «Свеча горела на столе, свеча горела…» Бориса Пастернака было его любимым: он читал его несколько раз и все время восхищенно повторял: «Ты слышишь, слышишь ритм?..». А ритм убаюкивал, уносил в заснеженный мифический город, и казалось, будто в сумрачной комнате Орлова вместо слабенькой настольной лампы горели свечи. И не мы с ним сидели в глубоких креслах – старый беспомощный инвалид и начинающая честолюбивая поэтесса, – а необыкновенно красивые, сильные люди.
Он очень много говорил о «серебряном веке», и я каждый раз была удивлена: откуда у детского писателя столько знаний? Иногда одновременно со мной к Орлову приходили  поэты, композиторы, журналисты. Он показывал им записи спектаклей по его сценариям и песен на его стихи, обсуждение было бурным и веселым, и я, невольный свидетель этого таинства, была счастлива. Именно Владимир Натанович Орлов преподал мне главную истину: поэт — не единичный гений. Без читателя, воспринимающего его слова как свои невысказанные собственные, он — пустое место. Правда, между делом Орлов продолжал настойчиво отговаривать меня от поэтической стези, приводя очень обоснованные, но уже неубедительные для меня аргументы. В то время я уже сполна познала радость вдохновения, и никакие мудрые доводы на меня не действовали.
Так прошло четыре месяца…

Обаяние личности Орлова было очень высоким. В нем по-прежнему бурлила жизнь, и чувствовалось, что с усилением нездоровья эта сила подтачивает его душу, принося неудовлетворенность, нарастающие снежным комом нереализованные желания, жажду движения, любви, бесшабашности. Он слишком остро переживал свою беспомощность  и оттого иногда был невыносим. Я прощала ему все его колкости, терпеливо сносила насмешки, и ему постепенно становилось скучно: я не реагировала даже на шутливые полупристойные замечания. А вот работать с моими стихами он не хотел: это было еще скучнее. Мы стали тяготиться друг другом: все, что мне нужно было на тот момент, он сказал, все свои самые любимые стихи прочитал.
Тот холодный ноябрьский вечер был необычным. Я, как всегда, пришла на закате солнца, уже не прогревавшего воздух. Мое черное прямое пальто почему-то показалось мне слишком траурным, некрасивым. Мне не хотелось идти к Орлову, я сама себе не нравилась. Но встреча была назначена, отказаться значило для меня пропустить что-то очень важное. Так оно и случилось. Совершенно неожиданно Орлов резко раскритиковал стихотворение, которым я гордилась как своей творческой находкой. Впрочем, «резко» – неправильное определение. Если раньше он мог осуждать смысловую неопределенность моих стихов, вычеркивал целые строфы, подшучивал и приучал с легкостью расставаться с неудавшимися стихами, то в этот вечер все изменилось. Он по-старчески мелочно придрался к ритму строк, которые я выстроила жестко, динамично и, как мне думалось, оригинально: Мы – свидетели осени,/ Где никто еще не был…/ В эту осень нас бросили / Вместе с просинью неба…
Он стал раздраженно ворчать, что так не пишут, что надо продлить строку, сделать ритм мягче, что надо вообще всё переписать. Впрочем, ничего вразумительного он так и не произнес, недовольно отбросил листок со стихотворением в сторону и начал читать вслух свои новые сатирические стихи. Я его выслушала, сдержанно простилась и ушла. А поскольку я никогда не спорила со своим учителем стихосложения, мне не оставалось ничего иного, как уйти навсегда — не прощаясь навеки и не рассыпаясь в благодарностях и поклонах.
С тех пор я больше не писала по десять стихов в день и стала очень осторожно относиться к поэтической строке. И все равно мне не хватало опыта. После расставания с Орловым я засомневалась в себе и начала уничтожать стихи. Все чаще и чаще, как оправдание, приходили на ум его слова: «Зачем тебе это нужно? Пустая затея… Брось, занимайся делом!» И наступил момент, когда я решила стихов больше не писать. Достаточно было «писателей» и без меня. Сложила в папку все, что было наработано вместе с Орловым, крепко перевязала бечевкой и с облегчением забросила на чердак – в самый дальний угол, захламленный старыми коробками и пачками макулатуры: «Пусть едят мыши, не жалко…».

Прошло два года. Я растила детей, пыталась зарабатывать деньги, металась между своими маленькими бедами и радостями, даже иногда влюблялась и быстро разочаровывалась. Стихи я больше не писала. Но почему-то все чаще и чаще стало посещать саднящее чувство потери. Как будто что-то очень хорошее, сильное прошло мимо.
Я четко помню, как однажды шла домой по залитой весенним солнцем улице, где каждый камень был мне знаком до точки, до трещинки. В голову упрямо лезла ритмически оправленная строка – свежая, зовущая…. Это было привычное состояние. Я  гнала ее прочь, как надоедливую муху, отмахивалась, пыталась забить другими, «земными» мыслями. Но через день пришла другая строка… Я упрямо подумала: «Все равно не буду писать. Орлов прав, это несерьезно». Но прошло время, и строки стали приходить все чаще и чаще… Не знаю, что на меня так подействовало: может быть, весна, а может, я просто истосковалась по стихам. Желание писать раздирало меня изнутри. Еще немного – и со мной могло случиться нечто непредсказуемое, нехорошее.
Наступил момент, когда я сдалась. Дождавшись появления очередной строки, взяла ручку… Стихотворение понравилось. Потом снова… Появились несмелые мысли о сборнике… И однажды, совершенно неожиданно для себя, я решилась напроситься в гости к Орлову, которого так и не поблагодарила за внимание и помощь.
На чердаке я разыскала свою старую папку (странно: мыши ее не тронули), тщательно отобрала стихи, кое-что исправила и добавила несколько новых. Получилось семнадцать. Потом, собравшись с духом, позвонила. Он вспомнил меня и, дав понять, что не очень рад этой встрече, все-таки разрешил посетить его. Я не знала, что тогда ему уже было очень плохо…
– Зачем ты пришла? – как-то обиженно спросил он. Сильно постаревший, невозможно усохший, уставший от болезни, он потерял свой ясный пронзительный взгляд и смотрел сквозь меня, будто не видел.
– Я принесла стихи…
Он скользнул по папке равнодушным взглядом:
– Я больше не занимаюсь стихами, — потом рукой показал на коробочку, лежавшую на столе: – Вон, видишь, орден дали… Лучше бы деньги…
Меня поразила горечь, звучавшая в его голосе. Того Орлова, которого я знала – веселого, задиристого хулигана, любящего женщин и розыгрыши, – больше не было. Казалось, что он настолько устал от медленного умирания, что само существование стало для него непрекращающейся пыткой, а все, что напоминало о жизни, – раздражало. Он, конечно, по-прежнему пытался подшучивать над собой, но выходило нелепо, болезненно, горько. Словно очнувшись, он вдруг настороженно спросил:
– Так говоришь, стихи принесла? Ты влюблена?
– Нет…
– Значит, ты не поэт… Поэт должен быть влюбленным.
Помолчал немного. Потом, словно разгадывая непонятную для него загадку,  продолжил:
– Так зачем ты все-таки пришла? Наверное, книгу хочешь? Все хотят книгу… Я тебя познакомлю с издателем, напечатаешься в Москве, – и назвал фантастическую для меня сумму в иностранной валюте. – Но у тебя мало стихов. Нужно хотя бы сорок, – и он затих, словно смертельно устал от меня.
Я чувствовала всем сердцем, как ему плохо. Он страстно хотел жить, и его душа все еще горела и билась в плену обессиленного, немощного тела, которое ее уже почти не слышало. Снова, как эхо, он повторил свой вопрос:
– Так зачем ты пришла?
И я, чувствуя, что разговора не будет, тихо произнесла:
– Я пришла попрощаться. Тогда, два года назад, я ушла и не поблагодарила вас.
– Ну, попрощалась бы по телефону. Подумаешь… – он сердито взглянул в мою сторону.
– Мне нужно было вас увидеть и поблагодарить лично.
Орлов пробурчал что-то невнятное и отвернулся. Я, проговорив дежурные слова, забрала так и не раскрытую папку со стихами и ушла. Теперь – навсегда. А через два месяца его не стало. О похоронах я узнала из газет.

Как правило, жизнь поэтов – личностей, избалованных вниманием и одновременно глубоко страдающих, вечно жаждущих славы и эксцентричных, – настолько ярка и богата событиями, что мнения людей, встречающихся на их пути, не совпадают в оценках. Кого-то поэты сильно обижают, кого-то обходят вниманием, кому-то не успевают помочь. Владимир Орлов был прежде всего человек – человек со своими достоинствами и слабостями. В моем общении с ним при желании можно было бы найти, как модно сейчас говорить, немало негатива. Но для меня эти воспоминания светлы и дороги. Орлов подарил мне гораздо больше, чем кажется на первый взгляд: в заурядной девчонке – человеке непрофессиональном и бесперспективном с точки зрения окружающих – он почувствовал страстное стремление творить и не позволил ему угаснуть. Он единственный в то смутное для меня время подтвердил существование мира устремлений и прорывов. И этого было достаточно, чтобы мое желание стать сопричастной этому миру осталось неприкосновенным. И пускай эта сопричастность невелика, не страшно: я все-таки познала счастье творчества. Редкая удача!
Что значит уход человека в надмирие, если его, этого человека, помнят как живого?..
Пусть поколение сменяется поколением, но без Учителей прервется нить…
Талант писателя не полон, если он никому не помог открыть врата в удивительный мир Творчества…

Share
Запись опубликована в рубрике Личный архив с метками , , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий